Стихотворения Бориса Чичибабина


Оглавление:

Карадаг
Судакские элегии
    1
    2
    3
Феодосия
Херсонес
Чуфут-кале по-татарски значит «Иудейская крепость»

А также:

Стихотворения о Родине
    Тебе, моя Русь
    А я живу на Украине

* * * * *

Карадаг

Еще недавно ты со мной,
два близнеца в страде земной,
молились морю с Карадага.
Над гулкой далью зрел миндаль,
мой собеседник был Стендаль,
а я был радостный бродяга.
И мир был только сотворён,
и белка рыжим звонарём
над нами прыгала потешно.
Зверушка, шишками шурша,
видала, как ты хороша,
когда с тебя снята одежда.

Водою воздух голубя,
на обнажённую тебя
смотрела с нежностью
Массандра,
откуда мы, в конце концов,
вернулись в горький край
отцов,
где грусть оставили назавтра.

Вся жизнь с начала начата,
и в ней не видно ни черта,
и распинает нищета
по обе стороны креста нас,—
и хочется послать на «ё»
народолюбие моё,
с которым все же не
расстанусь,

Звезда упала на заре,
похолодало на дворе,
и малость мальская осталась:
связать начала и концы,
сказать, что все мы мертвецы,
и чаркой высветлить усталость.

Как ни стыжусь текущих дней,
быть сопричастником
стыдней,—
ох, век двадцатый, мягко
стелешь!
Освобождаюсь от богов,
друзей меняю на врагов и
радость вижу в красоте лишь.
Ложь дня ко мне не приросла.
Я шкурой вызнал силу зла,
я жил, от боли побелевший,
но злом дышать невмоготу
тому, кто видел наготу
твою на южном побережье.

1968

* * * * *

Судакские элегии

1

Когда мы устанем от пыли и прозы,
пожалуй, поедем в Судак.
Какие огромные белые розы
там светят в садах.

Деревня — жаровня. А что там
акаций!
Каменья, маслины, осот...
Кто станет от солнца степей
домогаться
надменных красот?

Был некогда город алчбы и
торговли
со стражей у гордых ворот,
но где его стены и где его кровли?
И где его род?

Лишь дикой природы пустынный
кусочек,
смолистый и выжженный край.
От судей и зодчих остался песочек —
лежи загорай.

Чу, скачут дельфины! Вот бестии.
Ух ты, как пляшут!
А кто ж музыкант?
То розовым заревом в синие бухты
смеется закат.

На лицах собачек, лохматых и
добрых, весёлый и мирный оскал, и
щёлкают травы на каменных
ребрах у скаредных скал.

А под вечер ласточки вьются на
мысе
и пахнет полынь, как печаль.
Там чертовы кручи, там грозные
выси и кроткая даль.
Мать-Вечность царит над нагим
побережьем,
и солью горчит на устах,
и дремлет на скалах, с которых
приезжим сорваться — пустяк.

Одним лишь изъяном там жребий
плачевен и нервы катают желвак:
в том нищем краю не хватает
харчевен и с книгами — швах.

На скалах узорный оплот генуэзцев,
тишайшее море у ног,
да только в том месте я долго
наесться, голодный, не мог.

А всё ж, отвергая житейскую нехоть
— такой уж я сроду чудак,— отвечу,
как спросят: «Куда нам поехать?» —
«Езжайте в Судак».

2

Настой на снах в пустынном Судаке...
Мне с той землёй не быть накоротке,
она любима, но не богоданна.
Алчак-Кая, Солхат, Бахчисарай...
Я понял там, чем стал Господень рай
после изгнанья Евы и Адама.

Как непристойно Крыму без татар.
Шашлычных углей лакомый угар,
заросших кладбищ надписи резные,
облезлый ослик, движущий арбу,
верблюжесть гор с кустами на горбу, и
всё кругом — такая не Россия.

Я проходил по выжженным степям и
припадал к возвышенным стопам
кремнистых чудищ, див
кудлатоспинных. Везде, как воздух,
чуялся Восток — пастух без стада,
светел и жесток, одетый в рвань, но с
посохом в рубинах.

Который раз, не ведая зачем,
я поднимался лесом на Перчем,
где прах мечей в скупые недра
вложен,
где с высоты Георгия монах
смотрел на горы в складках и тенях,
что рисовал Максимильян Волошин.

Буддийский поп, украинский паныч,
в Москве француз, во Франции
москвич,
на стержне жизни мастер на все
руки, он свил гнездо в трагическом
Крыму, чтоб днём и ночью сердце
рвал ему стоперстый вопль
окаменелой муки.

На облаках бы — в синий Коктебель.
Да у меня в России колыбель
и не дано родиться по заказу,
и не пойму, хотя и не кляну,
зачем я эту горькую страну
ношу в крови как сладкую заразу.

О, нет беды кромешней и черней,
когда надежда сыплется с корней
в соленый сахар мраморных
расселин, и только сердцу снится
по утрам угрюмый мыс, как бы
индийский храм, слетающий в
голубизну и зелень...

Когда, устав от жизни деловой,
упав на стол дурною головой,
забьюсь с питвом в какой-нибудь
клоповник,
да озарит печаль моих поэм
полынный свет, покинутый Эдем —
над синим морем розовый шиповник.

3

Восточный Крым, чья синь седа,
а сень смолиста,—
нас, точно в храм, влекло
сюда
красе молиться.

Я знал, влюбленный в кудри трав,
в колосьев блёстки, что
в ссоре с радостью не прав
Иосиф Бродский.
Но разве знали ты и я
в своей печали,
что космос от небытия
собой спасали?

Мы в море бросили пятак,—
оно — не дура ж,—
чтоб нам вернуться бы в Судак,
в старинный Сурож.

О сколько окликов и лиц,
нам незнакомых,
у здешней зелени, у птиц
и насекомых!..

Росли пахучие кусты
и реял парус
у края памяти, где ты
со мной венчалась.

Доверясь общему родству,
постиг, прозрев, я,
что свет не склонен к воровству,
не лгут деревья.

Все пело любящим хвалу,
и, словно грезясь, венчая
башнями скалу,
чернелась крепость...
А помнишь, помнишь: той порой
за солнцем следом мы шли
под Соколом-горой
над Новым Светом?

А помнишь, помнишь: тайный скит,
приют жар-птицын, где в золотых
бродильнях спит
колдун Голицын?

Да, было доброе винцо,
лилось рекою. Я целовал
тебя в лицо —
я пил другое...

В разбойной бухте, там, где стык
двух скал ребристых, тебя
чуть было не настиг
сердечный приступ.

Но для воскресших смерти нет, а
жизнь без края —
лишь вечный зов, да вечный свет, да
ширь морская!

Она колышется у ног,
а берег чуден, и то, что видим,
лишь намёк
на то, что чуем.

Шуруя соль, суша росу ль,
с огнём и пеной лилась
разумная лазурь
на брег небренный.

И, взмыв над каменной грядой,
изжив бескрылость, привету
вечности родной
душа раскрылась!

1974, 1982

* * * * *

Феодосия

В радостном небе разлуки зарю
дымкой печали увлажню:
гриновским взором прощально
смотрю на генуэзскую башню.

О, как пахнуло весёлою тьмой из
мушкетёрского шкафа,— рыцарь
чумазый под белой чалмой —
факельноокая Кафа!

Жёлтая кожа нагретых камней,
жаркий и пыльный кустарник —
что-то же есть маскарадное в ней,
в улицах этих и зданьях.

Тешит дыханье, холмами зажат,
город забавный, как Пэппи,
а за холмами как птицы лежат
пёстроцветущие степи.

Алым в зелёное вкрапался мак,
чёрные зёрнышки сея.
Море синеет и пенится, как
во времена Одиссея.

Чем сгоряча растранжиривать прыть
по винопийным киоскам,
лучше о Вечности поговорить со
стариком Айвазовским.

Чьи не ходили сюда корабли,
но, удалы и проворны,
сколько богатств под собой погребли
сурожскоморские волны!

Ласковой сказке поверив скорей,
чем историческим сплетням,
тем и дышу я, платан без корней,
в городе тысячелетнем.

И не нарадуюсь детским мечтам,
что, по-смешному заметен,
Осип Эмильевич Мандельштам
рыскал по улочкам этим.

1984

* * * * *

Херсонес

Какой меня ветер занёс в Херсонес?
На многое пала завеса,
но греческой глины могучий замес
удался во славу Зевеса.

Кузнечики славы обжили полынь, и
здесь не заплачут по стуже —
кто полон видений бесстыжих богинь и
верен печали пастушьей.

А нас к этим скалам прибила тоска,
трубила бессонница хрипло,
но здешняя глина настолько вязка,
что к ней наше горе прилипло.

Нам город явился из царства цикад,
из жёлтой ракушечной пыли,
чтоб мы в нём, как в детстве, брели
наугад
и нежно друг друга любили...

Подводные травы хранят в себе йод,
упавшие храмы не хмуры,
и лира у моря для мудрых поёт про
гибель великой культуры...

В изысканной бухте кончалась одна
из сказок Троянского цикла.
И сладкие руки ласкала волна,
как той, что из пены возникла.

И в прахе отрытом всё виделись мне
дворы с миндалём и сиренью.
Давай же учиться у жёлтых камней
молчанью мечты и смиренью.

Да будут нам сниться воскресные сны
про край, чья душа синеока, где днища
давилен незримо красны от гроздей
истлевшего сока.

1975

* * * * *

Чуфут-Кале по-татарски значит «Иудейская крепость»

Твои черты вечерних птиц безгневней
зовут во мгле.
Дарю тебе на память город древний —
Чуфут-Кале.

Как сладко нам неслыханное
имя назвать впервой.
Пускай шумит над бедами земными
небес травой.

Недаром ты протягивала ветки
свои к горам,
где смутным сном чернелся город
ветхий,
как странный храм.

Не зря вослед звенели птичьи стаи,
как хор светил,
и Пушкин сам наш путь в Бахчисарае
благословил.

Мы в горы шли, сияньем души вымыв,
нам было жаль,
что караваны беглых караимов
сокрыла даль.

Чуфут пустой, как храм над
пепелищем,
Ч у фут ничей,
и, может быть, мы в нем себе отыщем
приют ночей.

Тоска и память древнего народа
к нему плывут,
и с ними мы сквозь южные ворота
вошли в Чуфут.

Покой и тайна в каменных молельнях,
в дворах пустых.
Звенит кукушка, пахнет можжевельник,
быть хочет стих.

* * *

В пустыне гор, где с крепостного вала
обзор широк,
кукушка нам беду накуковала
на долгий срок.

Мне — камни бить, тебе — нагой
метаться на тех холмах,
где судит судьбы чернь
магометанства в ночных чалмах,

где нам не даст и вспомнить про
свободу
любой режим,
затем что мы к затравленному роду
принадлежим.

Давно пора не задавать вопросов,
бежать людей.
Кто в наши дни мечтатель и философ,
тот иудей.

И ни бедой, ни грустью не поборот
в житейской мгле,
дарю тебе на память чудный город —
Чуфут-Кале.

1975

* * * * *

СТИХОТВОРЕНИЯ О РОДИНЕ

Тебе, моя Русь

Тебе, моя Русь, не Богу, не зверю —
молиться молюсь, а верить — не верю.
Я сын твой, я сон твоего бездорожья,
я сызмала Разину струги смолил.
Россия русалочья, Русь скоморошья,
почто не добра еси к чадам своим?

От плахи до плахи по бунтам, по гульбам
задор пропивала, порядок кляла,—
и кто из достойных тобой не погублен,
о гулкие кручи ломая крыла.

Нет меры жестокости и бескорыстью,
и зря о твоём же добре лепетал
дождём и ветвями, губами и кистью
влюблённо и злыдно еврей Левитан.

Скучая трудом, лютовала во блуде,
шептала арапу: кровцой полечи.
Уж как тебя славили добрые люди —
бахвалы, опричники и палачи.

А я тебя славить не буду вовеки,
под горло подступит — и то не смогу.
Мне кровь заливает морозные веки. Я
Пушкина вижу на жжёном снегу.

Наточен топор, и наставлена плаха.
Не мой ли, не мой ли приходит черёд?
Но нет во мне грусти и нет во мне
страха.
Прими, моя Русь, от сыновних щедрот.

Я вмёрз в твою шкуру дыханьем и
сердцем,
и мне в этой жизни не будет защит,
и я не уйду в заграницы, как Герцен,
судьба Аввакумова в лоб мой стучит.

1969

* * * * *

А я живу на Украине

Извечен желтизны и сини —
земли и неба договор,..
А я живу на Украине с
рождения и до сих пор.

От материнского начала
светила мне её заря,
и нас война лишь разлучала да
северные лагеря.

В её хлебах и кукурузке
мальчишкой, прячась ото всех,
я стих выплакивал по-русски,
не полагаясь на успех.

В свой дух вобрав её природу,
её простор, её покой, я о себе
не думал сроду,
национальности какой,

но чуял в сумерках и молньях,
в переполохе воробьёв
у двух народов разномовных
одну печаль, одну любовь.

У тех и тех — одни святыни,
один Христос, одна душа,—
и я живу на Украине, двойным
причастием дыша...

Иной из сытых и одетых, дав
самостийности обет, меж тем
давно спровадил деток в чужую
даль от здешних бед.

Приедет на день, сучий сыне,
и разглагольствует о ней...
А я живу на Украине, на
милой родине моей.

Я, как иные патриоты,
петляя в мыслях наобум,
не доводил её до рвоты
речами льстивыми с трибун.

Я, как другие, не старался
любить её издалека,
не жив ни часа без Тараса,
Сковороды, Кармелюка.

Но сердцу памятно и свято,
как на последние рубли до
Лавры Киевской когда-то
крестьяне русские брели.

И я тоски не пересилю,
сказать по правде, я боюсь
за Украину и Россию, что
разорвали свой союз.

Откуда свету быть при тучах?
Рассудок меркнет от обид,
но верю, что в летах грядущих
нас Бог навек соединит...

Над очеретом, над калиной
сияет сладостная высь,
в которой мы с Костенко Линой,
как брат с сестрою, обнялись.

Я не для дальних, не для
близких
сложил заветную тетрадь,
и мне без песен украинских
не быть, не жить, не умирать.

Когда ударю сердцем обземь,
а это будет на заре,
я попрошу сыграть на кобзе
последнего из кобзарей.

И днём с огнём во мне гордыни
национальной не найдёшь,
но я живу на Украине,
да и зароете в неё ж.

Дал Бог на ней укорениться,
все беды с родиной деля.
У русского и украинца
одна судьба, одна земля.

1992

* * * * *